Меню
  • $ 94.09 +0.34
  • 100.06 +0.72
  • BR 90.06 +0.64%

Андрей Ашкеров: Путин снова не хочет отвечать на вопрос Who is Mr. Putin?

Текущая ситуация в российской политике и обществе в целом дает богатую пищу для интеллектуалов. Ощущение масштабности грядущих перемен буквально разлито в воздухе, запрос общества на перемены фиксируют опросы социологов, однако приемлемый для всего социума образ желаемого будущего «не склеивается» — отсюда и доносящиеся из политического закулисья сведения о том, что в Кремле уже несколько раз пытались назначить «ответственного за будущее» в преддверии президентских выборов, но всякий раз предлагаемая кандидатура чем-то не походила. В итоге, как говорят, первоначальный план с формулой «70/70» — 70% явки на выборах президента при 70% за Владимира Путина — был отложен, да и сам Путин по-прежнему официально не объявил, пойдет ли он на очередной президентский срок. При этом градус конфликтов в обществе нарастает на глазах — модельной ситуацией в данном случае оказывается дискуссия вокруг фильма «Матильда».

Философ и публицист Андрей Ашкеров, один из самых нетривиальных комментаторов российского политического действа, видит в сегодняшних событиях отражение двух тенденций, восходящих к предыдущим президентским выборам, которым предшествовали «болотные» митинги и контрмобилизация на Поклонной горе. После этого в российской политике стал все более ощутим правый поворот — но в то же время государство стало дистанцироваться от единой повестки, теряя то, что вслед за французским социологом Пьером Бурдье можно назвать монополией на символический капитал. В итоге мы имеем довольно парадоксальную конструкцию: заметное поправение политики усиливается, дополняясь ростом влиятельности силовых структур, но в то же время общественная дискуссия все более усложняется, уходя от банального противопоставления «консерваторов» и «либералов».

Пока не вполне понятна в этой конструкции роль ее, предположительно, главного элемента — Владимира Путина, но, подчеркивает Андрей Ашкеров, Путин, возможно, сам еще находится в поисках своего нового «Я» и не готов дать ответ на сопровождавший всю его политическую карьеру вопрос Who is Mr. Putin?

Ровно год назад курировать внутреннюю политику в администрации президента был назначен Сергей Кириенко, человек с давно сложившейся репутацией «технократа». Как это повлияло на организацию политических процессов в стране? Что значит «технократия по Кириенко»?

Важен не светлый образ самого Кириенко, а то, что инженерный подход к политике, который он олицетворяет, возвращает к жизни не менее светлый образ «пиарщика» из середины девяностых. Как для Хрущёва опорой был аппарат ЦК, так для Кириенко опора — это те, кто со времён кампании Ельцина 1996 года живёт по принципу: «Изберём кого угодно, хоть тушку, хоть чучелко». Сугубо технологическое решение политических вопросов в нашем контексте означает, что из запасника оказалась вынута фигура «решалы по всем вопросам». А этот решала, в свою очередь, является персональным воплощением принципа anything goes («все сойдет»). Сея ветер, такие люди всегда пожинают бурю. Пелевин в своем «Generation P» пытался наделить эту фигуру полусакральным статусом, но сработало с точностью до наоборот.

Так вот, сегодня произошёл призыв пиар-технологов даже с допелевинским сознанием. Без всяких погружений в мифологию они считают, что от «решалы» до «вершителя» — один шаг. Их отношение к политике может свидетельствовать о новом издании ирригационной модели, описанной антропологом Львом Мечниковым. Политическая жизнь, да и жизнь вообще, в представлении пиарщика является постоянным выбросом нечистот, который непомерно усиливается в момент выборов. Поэтому свою миссию пиарщик видит в наладке канализации по регионам, с очисткой и предотвращением всяческого бурления. Причём это слесарь с видами на роль демиурга. Хочу подчеркнуть: Кириенко — совсем другой человек. Однако технологизация политики будет означать призыв именно таких людей. Ибо других, как считается, нет.

Развивая аналогию выборов с сезонными очистными работами, можно вспомнить старую истину, что у наших чиновников четыре проблемы: весна, лето, осень и зима.

Именно поэтому все делается в режиме аврала, и слесари политических систем выступают не только наладчиками, но и радикалами, которые вынуждены применять самые жесткие меры. Вообще, это очень своеобразный слой людей, особая группа внутри самих политтехнологов. Этот слой отличает почти полное отсутствие воображения. Они исповедуют рецептурный подход, пытаясь приспособить свои рецепты к залатыванию дыр политического «водоотвода». Но чем строже рецептурные подходы, — а они всегда предполагают чрезмерную алгоритмизацию, неукоснительное следование каким-то советам и заветам, соблюдение пропорций и состава ингредиентов, — тем меньше работают рецепты. Поэтому, чтобы не менять рецепты, меняют условия задачи. Сегодня это называется сушка явки: принцип «Дома надо сидеть» оказался распространён на электоральный процесс. То есть оказалось проще уничтожить выборы как гражданско-политический ритуал, нежели добиться нужных результатов.

Чем это отличается от того, что было при предыдущем кураторе внутренней политики Вячеславе Володине? Прошлогодние выборы в Госдуму, которые привели Володина в кресло ее спикера, тоже были образцом «сушки явки».

Тенденция более или менее спонтанной сушки началась ещё при Суркове. Так что в этом вопросе у нас полная преемственность. Что касается Володина, то политика при нём стала напоминать грандиозный фестиваль по реконструкции. Было искусственно воссоздано псевдоностальгическое разделение на либералов и консерваторов или западников и славянофилов, как будто кто-то разорвал учебник по истории политических учений на шпаргалки, а потом создал на его основе инсценировку. Эта инсценировка бесконечно повторялась на всех центральных каналах и по инерции повторяется до сих пор.

Суть отечественной политики, конечно, совсем не в том, что у нас продолжается бесконечный спор славянофилов и западников. Однако получилось так, что любые мировоззренческие усилия оказались связаны с ретроактивностью — чтобы что-то сказать о политике, выразить некое мнение, надо узнать себя в том или ином лагере, который обнаруживается в прошлом. Если ты не собираешься определяться в этих координатах, значит, у тебя нет места в системе публичного высказывания.

Будет ли, на ваш взгляд, к президентским выборам явлена какая-либо масштабная повестка, сопоставимая с той, что была в ходе прежних кампаний — или же преодолеть кризис политического содержания, возникший еще перед прошлыми думскими выборами, не удастся и выборы президента пройдут просто потому, что они значатся в расписании политического сезона?

Не думаю, что будет какая-то особенная повестка. Сейчас скорее мы видим, что некие агенты, некогда заведенные, чтобы оглашать эту самую повестку, вступают во все больший конфликт друг с другом. Те же Наталья Поклонская и Алексей Учитель — это фигуры нашего официума. Поклонская — персонифицированный «Крым наш», Учитель — персонифицированная прогрессивная общественность, причем не обязательно «либеральная». (Не будем забывать, что Учитель — это один из самых вероятных кандидатов на роль нового Михалкова, «главного по кино»).

Одновременно мы видим фактическое банкротство таких организаций, как Народный фронт или «Единая Россия», которые, казалось, создавались всерьез и надолго — именно для того, чтобы выражать повестку. Я уже не говорю о конфликте штабов Кириенко и Володина. Борясь за сохранение влияния, Володин волей-неволей усиливает представительную власть. Кириенко же выступает в качестве специалиста по климат-контролю, готовящего очередную оттепель, приметы которой видны, например, в московских муниципальных выборах и в образе Путина-инноватора. Сохраняется ещё и фактор штаба Суркова. Он существует виртуально, но виртуальное присутствие сегодня самое надёжное. Этот штаб присутствует в форме сети, упорядочивающей войну экспертов между собой. И так далее.

В общем, отвечая на ваш вопрос, я сказал бы, что судьба повестки будет связана, во-первых, с аккуратной утилизацией больших политических форм, во-вторых, с миниатюризацией штабов, в-третьих, со всё более серьёзными противоборствами, в которых неожиданно примут участие разные группы государственной знати.

В какой момент можно ожидать привычного появления Путина в роли арбитра? Не пора ли ему уже выйти из тени?

Не будем забывать, что арбитраж бывает разным. Поскольку в 2011—2012 годах произошел не просто правый, а силовой поворот в политике, одним из его аспектов являются пресловутые посадки. Это — ещё один способ повысить ставки, связанные с организацией реальности. Одновременно это тот язык, который, наряду с другими языками, использует Путин. Подчеркну, речь идёт не о высказывании, к которому привыкли интеллектуалы, а до них — интеллигенция. Напротив, мы имеем дело с чем-то совершенно противоположным учёному гиперрефлексивному выбалтыванию. Котировки слова в системе ставок реального низки как никогда. Однако «посадки» — это тоже сообщение, а раз это сообщение, значит, перефразируя Маршалла Маклюэна, и коммуникативная система.

Новым внутриполитическим игроком в данном контексте оказывается Следственный комитет, важная институция, эпоха которой началась одновременно с правым поворотом. До этого СК не существовал в качестве публичной коллективной персоны так, как существует сегодня. Фактически это началось с полемики представителя СК Маркина с Сурковым, в ту пору вице-премьером, которого пресс-секретарь наших специалистов по дознанию отчитал как школьника.

Другим участником новой системы арбитража, возможно, станет Нацгвардия. Я не исключаю и её превращения в коммуникативную систему, способную своим способом передавать обществу собственные особые сигналы от Путина или даже «в качестве Путина».

Но здесь следует вспомнить об аналогиях нынешнего путинизма с высоким сталинизмом. Когда Сталин и политика после войны оказались в положении близнецов, вождь избрал триумвират Маленкова, Берии и Булганина в качестве той оргструктуры, которой доверялось ставить подпись «Сталин». Это означало не только создание коммуникативной системы, говорящей от имени суверена, но и явственный переход к представительским функциям. Одновременно это был ответ со стороны самой политики, боящейся персонификации примерно так же, как природа боится пустоты. Для вождя народов сюжет закончился фатально, но Путин производит впечатление человека, умеющего извлекать уроки из истории. Другое дело, что однажды возникшие коммуникативные системы начинают существовать сами по себе. К примеру, Сталину стоило немало усилий, чтобы до войны ограничить применение кода, в котором последним словом были всё те же «посадки».

В недавно вышедших на русском языке лекциях о государстве Пьера Бурдье настоятельно проводится одно определение: государство — это центральный банк символического капитала. Можно ли, применяя это определение к сегодняшней ситуации в российской политике, утверждать, что российское государство на глазах утрачивает монополию на эмиссию этого символического капитала — по аналогии с центробанками, которым угрожают криптовалюты?

Сначала несколько слов о методологии: строго говоря, символический капитал является единственным капиталом, ибо механизм действия так называемых материальных активов также немыслим без символизации. В более широком плане без символизации невозможно представить себе всё, что связано с реальным — взять, к примеру, то, что у Бурдье называется экономическим капиталом, а у Маркса — капиталом как таковым. Мы видим, что экономический капитал тоже является символическим, потому что предполагает товарный фетишизм.

Товарный фетишизм — это не просто ситуация, когда отношения между людьми выглядят как отношения между вещами. Это ситуация переноса на стоимости некоего аспекта реальности, без которого люди, с одной стороны, больше себя не мыслят, но за который они, с другой стороны, не собираются брать ответственность. Стоимости отводится роль той части жизни, которая находится в привилегированном положении. Сейчас много говорят о неофеодализме, но привилегии стоимостей в качестве источников реального в точности совпадают с феодальными привилегиями, когда сеньор — как своего рода Бог в миру — опознавался в качестве источника жизни внутри своего домена.

В современной России борются две тенденции: капиталистическая и докапиталистическая, и Россия сегодня — наиболее впечатляющий полигон гибридизации этих тенденций. Во-первых, здесь по-прежнему важна фигура суверена, который выступает в роли источника жизни (что отражается, например, в знаменитой формуле: «Россия — это Путин»). Во-вторых, реальность здесь даже в большей степени, чем в странах классического капитализма, связана со стоимостями, с деньгами. Потому суверен здесь — это не только одно из имён капитала, но и тот, кто правит, будучи неотделимым от процесса передачи людьми части своих функций деньгам.

По-другому это можно сформулировать как ситуацию, когда суверен выступает гарантом реальности, но в рамках постоянной экспансии товарных отношений, в особенности ценой конвертации в товары того, что этой товарности сопротивляется, в частности, природных ресурсов. Так что за сырьевой экономикой России скрывается своя практическая метафизика. Понятно, что на уровне политики расширение натиска товарных форм жизни отыгрывается как радение за разнообразные проявления исконности, имя которой «патриотизм». Это воплотилось даже на уровне государственно-политической системы: правительство формально отвечает за то, чтобы бороться с неэффективными формами жизни, а парламент, напротив, оказывается на страже совершенно «надстроечных» преград на пути товарности.

Поэтому то, что вы спрашиваете про роль государства в качестве центробанка символического капитала, не должно иметь отношения только к одной стороне процесса. Возведение мнимых препон капиталу на уровне надстройки — только одна сторона дела. Вторая — расширение влияния капитала и способов это влияние расширить. Здесь не произошло ничего нового. Парламентские ограничения заведомо реакционны и реактивны, а значит — только подхлёстывают этот процесс. Лейтмотивом его является не пресловутая «суверенная демократия», а суверенный капитализм. Его смысл в том, что сегодня Россия хочет внутри себя построить альтернативный Запад. Понятно, что этот проект структурно преемственен проекту «социализма в отдельно взятой стране».

Ситуация вокруг «Матильды», имеющая все признаки «внутриэлитного» конфликта, явная неспособность ЦБ предотвращать банковские скандалы в зародыше, процессы с участием Сечина и «Роснефти», судейские разборки в Краснодарском крае и так далее — не есть ли это нарастающие признаки неуправляемости? Разделяете ли вы мнение тех, кто говорит, что нынешняя Россия всё больше смахивает на тонущий Титаник?

Монополия на символический капитал ведёт к относительной однородности ценностей. Эту однородность обычно выводят из патриотизма, тогда как дело обстоит прямо обратным способом. Не патриотизм ведёт к однородным ценностям, а патриотическое сознание представляет собой одно из проявлений подобной однородности. В противном случае, патриотизм выступает как плохо замаскированная тавтология с дисциплинарным подтекстом: «Мы любим Родину, потому что Родину нельзя не любить». Но это ещё не всё. Ставший в последние пять-шесть лет официальной формой самосознания, патриотизм так и не обрёл сколько-нибудь содержательного выражения.

В нынешней версии мы имеем дело с раздутой до уровня метафизики статистической меткой о подданстве. Перефразируя Суворова, это могло бы звучать так: «Мы подданные, какой восторг!» Однако и для выражения восторга должна существовать сколько-нибудь устойчивая персональная субъектность. В наших условиях её заменяет вслушивающееся в себя эхо из начальственных кабинетов мал мала меньше. В итоге всё население предстаёт как коллективный Акакий Акакиевич, мелкий служащий без претензий на волеизъявление. Сложилась ситуация, когда управляемость начала пониматься в контексте снижения, а не повышения семантических затрат. Фактически можно говорить о курсе под названием «госупрощение».

При этом образованный класс, который вроде бы должен противостоять такому положению дел, не мешает ему, а стабилизирует его. Стремясь монополизировать волеизъявление, он конкурирует с государственной знатью за право на его обладание. По итогам возникает консенсус: госзнать поддерживает иллюзии образованного класса на волеизъявление, которые обмениваются на неиллюзорное сотрудничество этого класса в ограничении волеизъявления большинства. Прелесть ситуации в том, что вся политика госзнати делается «именем большинства», а образованный класс, сотрудничая с госзнатью, исключает это большинство как реальность. Иными словами, государственная знать оставляет от большинства только имя, а образованный класс в соответствии с принципами номинализма отказывает этому имени в статусе реального сообщества и/или субъекта.

Но и это не всё: наряду с десемантизацией, управляемость предполагает отношение к культуре как к «музею», а не как к «производству». Культура оказывается областью, в которой «всё уже было», а, следовательно, нет места ни для начинаний, ни для авторов (если последние сами не являются музейными экспонатами и их наследниками). Не стоит забывать, что задолго до появления «углеводородной экономики» культура превратилась в неофеодальный феномен. Всё, что в ней происходило, сводилось, в конечном счёте, к расширению способов извлечения ренты, поглощению практик институтами и формированию клановых отношений.

Выразители сложившейся модели культуры могут как угодно оппонировать вертикали власти, но все составные части последней берут начало внутри этой модели. Неслучайно не только госзнать, но и культурная элита понимают «неуправляемость» как распространение авторского отношения к жизни. Между тем именно стремление к тому, чтобы стать соавтором своей Родины, и есть то, в чём выражается подлинный, а не мнимый патриотизм. Противоречие между расширением этого стремления и музеификацией уже не только культуры, но и жизни, будет нарастать, пока не станет главным противоречием всей существующей у нас общественной системы.

Есть ли все-таки в России что-то, противостоящее этому процессу?

Как ни странно, это медиа. Конечно, никаких новых смыслов они не производят, однако хотя бы производят форматы. Примечательно, что меньше всего с этим связано информационно-публицистическое вещание. Оно-то и оказывается наиболее «музейным». Задача сводится к обмену и обращению одной темы, которая как бы вращается вокруг своей оси. Мы хорошо видим это на примере Украины. «Украина» — это сообщение, которое совпадает с жизнью определённых ток-шоу, типа программ Соловьёва. Есть определённая борьба за то, кто дольше продержится: Соловьёв, ещё недавно опровергавший какую-либо возможность воссоединения с Крымом, или «Украина» как способ пустить некий сюжет по кругу.

При этом по кругу пускаются не все сюжеты, а только те, которые создаются в логике переноса: внутриполитические проблемы изживаются как внешнеполитические. Отметим, что образ врага больше не создаётся во внутренней политике, он переводится во внешнеполитическую плоскость. В этом отличие от ситуации тридцатых годов, когда внутренний враг делался опаснее внешнего. Однако перевод внутреннего во внешнее в политике не совпадает с известной по психоанализу практикой метафорического переноса. Фактическая гражданская война на Украине свидетельствует о том, что механизм метафоризации больше не работает так, как раньше. Трансформация болезни в спор о диагнозе перестала быть безотказным приёмом.

Отдельного внимания стоит позиция того самого морального большинства, ставшего основной фигурой речи в политическом языке десятых годов. Ток-шоу инсценируют это большинство, а его представители подозревают спикеров в корыстном интересе. Одновременно ток-шоу организуется как битва команд, чтобы возникало максимальное сходство со спортивным матчем. Развивая приёмы спортивной демократии, ТВ-продюсеры добиваются от аудитории реакции в стиле «Шайбу-шайбу». Обратной стороной их усилий является оскомина, которую рано или поздно обратят на политику зрители, уставшие от натужности спортивных побед. Собственно, то, что сами журналисты называют «информационной войной» есть просто заимствование приёмов спортивных медиа для политических целей. По большом счёту, к этому и свелись все новации на ТВ за последние годы.

В какой степени это является проявлением утраты монополии государства на «формулирование повестки»?

Действительно, плохо это или хорошо, в какой-то период, до 2011 года проблематику общественных обсуждений так или иначе инициировало государство. Подобная деятельность воспринималась им как важная задача. Отчасти — само собой разумеющаяся. Потом ситуация сильно поменялось, и уже мало кто помнит, что когда-то повестка, иногда весьма шизофреногенная, инициировалась именно государством. Точнее, государство перестало опознавать себя через повестку, вещание стало более ситуативным, более новостным, но именно новости составляют самую рутинную часть медиа. Может происходить всё, что угодно, но сама лента новостей никуда не денется. Это тот Уроборос, который постоянно кусает свой хвост.

Сюжетом новостей является только эскалация, в политике или в природе — значения не имеет. Однако сам эффект эскалации очень преходящий: ТВ стремится к постоянному продлению шока, который по определению не продлевается. Продление шока работает на инерцию восприятия, которую можно ещё и искусственно усиливать. Повышение градуса шока само стало сюжетом, вытеснившим другие сюжеты. Если развлекательное ТВ обрушивало на зрителя новые ударные порции анестезии, то военно-информационное вещание лечит боль новой болью. Однако вместо эффекта катарсиса получается нечто обратное. Речь даже не о «скорбном бесчувствии» или удовольствии от боли — в разной степени эстетских, — а о простом отупении. Боль отупляет: превращённая в ТВ-приём, она ведёт к виртуальной лоботомии.

Изменилось ли что-то в подаче фигуры Путина в преддверии очередных президентских выборов? О чем говорит замысел сбора у населения предвыборных «наказов», о котором не так давно сообщали СМИ?

Путин и раньше был универсальным означающим, основным арт-объектом эпохи и главным достижением на выставке её достижений. Он и раньше был тем звеном, которое объединяло новостную ленту, смыкая два её полюса — рутину и шок. Если говорить о сегодняшнем дне, то, пожалуй, именно сегодня он окончательно стал равен политическому как таковому. Сходную ситуацию мы наблюдали в послевоенную эпоху. Сталин как политическое — это вообще одно из определений высокого сталинизма.

Однако от отождествления суверена с политикой один шаг до сведения его функций к представительским. Добавим к этому «монархический» сценарий будущих выборов, когда оператором по выдвижению Путина в президенты будет не партия или общественное движение, а народ в целом, выражающий свои наказы. В случае реализации подобного сценария мы будем иметь выборы, напоминающие коронацию. Замыкание на себе всей системы представительства по функциям равнозначно помазанничеству. Однако остаётся вопрос: чем ответит на это институт исполнительной власти?

Но в ситуации, когда инициирование повестки заменяется реагированием, у государства не остается возможности разыграть роль арбитра в тех размежеваниях, которые происходят — по поводу той же пресловутой «Матильды», движения «православных хунвэйбинов», парка «Зарядье» и обустройства городской России как таковой, и так далее. Это дополняется тем, о чём я говорил выше: государство экономит на семантико-символических затратах, не связывает себя ни с какой системой суждений и само высказывание превращает в телепостановку.

Перефразируя формулировку «царствует, но не правит»: наше государство «властвует, но не судит». Суждение полностью вытесняется работой с материальными активами, пусть даже предельно виртуализированными. Материализация понимается как высшая форма власти, которая должна говорить сама за себя, на языке не идей, но вещей. Впрочем, за этой «сменой вех» скрывается ещё более масштабная трансформация. Политика управления именами и категориями, равнозначная производству социальных явлений, уступила место политике борьбы за объекты, которые удостоверят реальность социальной модели.

Поэтому в первую очередь собирается само физическое или, в более широком смысле, «объектное». На его стороне и моральное большинство, и организации типа Национальной гвардии, и даже парк «Зарядье».

Как меняется социальное пространство вслед за трансформациями физического пространства, такими как создание «Зарядья» или «реновация», которую хотят распространить уже на всю страну?

Можно говорить о джентрификации — облагораживании — в более широком, чем у урбанистов смысле. Джентрификация социального пространства означает не только облагораживание неких заброшенных районов, когда окраины превращаются в новые центры, пустыри — в территории комфорт-класса, а гетто — в клубы. Новые функции социальных институтов связаны с джентрификацией не меньше, чем новые стратегии застройки.

Когда Следственный комитет приобрёл функции дополнительной коммуникативной системы, чьим кодом выступают процессуальные и околопроцессуальные коллизии, это тоже джентрификация в определённом изводе. То же самое с Национальной гвардией: она выражает объективную силу полицейского государства. Однако эта сила неотличима от воли общества, обретающего в лице Нацгвардии долгожданное орудие самообороны. «Зарядье» служит олицетворением объективного статуса городской инфраструктуры, которая в буквальном смысле возникает из-под земли. Этот генезис соединяет мощь природы, способной достраивать себя в форме человеческих сооружений, с мощью города, рост которого неотличим от роста в природе (которая, в одном из определений, сама по себе рост).

При этом нужно помнить о том, что джентрификация не просто преобразует руины. Она создаёт и новые пустоши, в том числе и фешенебельные. Можно вспомнить район Остоженки, где возвели «золотую милю»: мертвый город, состоящий из квартир, купленных «на вырост», но не использующихся. То же самое и с общественными институтами: прибавление коммуникативных функций силовым органам оборачивается дефицитом этих функций у организаций, которые традиционно отвечали за определённые аспекты коммуникации. Такова, к примеру, сегодня судьба Академии наук.

Все перечисленные примеры «объектов» являются также синонимом сверхвысоких капиталовложений, которые неотделимы от деятельности государства. Теперь государство уже не столько монополист в области физического принуждения, как это формулировал Макс Вебер, сколько воплощение монополистического единства капиталов. Внутри этого единства они приобретают шанс стать чем-то большим, чем «ансамбль». Это плавильный котёл, но не в смысле, которое вкладывали в это понятие учения о мультикультурализме, а в смысле слияния и поглощения ресурсов. Эти ресурсы не просто подгоняются к общей системе конвертации, но открывают измерение, напоминающее общую для всех потребительную стоимость.

В классических учениях о политике её назвали бы государственным резоном, однако очевидно, что любой госрезон возникает в результате переплавки капиталов, а не как её предпосылка. Государство и капитал становятся частями одного целого, выражением объективности второго, наивысшего порядка. Очень велик соблазн отождествить этот альянс с общественным благом. Поэтому на фоне альянса государства и капитала нужно сохранить возможность их отличать. За это могла бы приняться Церковь, но, увы, ничего подобного происходит. Для подобных наблюдений нужно лидерство совершенно иного порядка, нежели то, что существует сейчас.

Насколько, на ваш взгляд, сегодня продуктивны для понимания сценариев дальнейшего развития событий исторические аналогии — например, параллели между Россией и Испанией Франко, или Португалией Салазара, или Югославией Тито, или Францией Наполеона Третьего?

При желании можно проводить параллели кого угодно с кем угодно — в том числе с более благостными фигурами, которые не ассоциируются с авторитаризмом, какими-нибудь лидерами национально—освободительных движений от Наполеона Первого до Гарибальди. Или вот ещё пример: ещё недавно только ленивый не пытался связать всё лучшее в политике с Че Геварой. Однако в то же самое время ещё жил и правил Муаммар Каддафи, его политический близнец, куда более успешный. Увы, именно успех делал его крайне неудобной фигурой для сравнений: можно было представить, кем стал бы Че, останься он жив. В общем, мышление по аналогии напоминает творчество таксидермиста: давайте набьём чучело так, будто перед нами живой зверь. Только вместо поролона, ваты или чем там ещё пользуются таксидермисты любители аналогий набивают своих чучел набором личных исторических ассоциаций.

Какую позицию в отношении политической системы эпохи Путина должны занимать те, кто претендуют на право называть себя независимыми интеллектуалами?

Есть универсальное решение: у интеллектуала проблема всегда одна — это диалог с самим собой. Возможность слушать и слышать то, что рождается в этом диалоге, в том числе с приглашением других участников. Такова забота интеллектуала. И она бесконечно далека от онтологического путиноцентризма, когда с Путиным связывается уже не Россия даже, а сама жизнь. Кстати, долго не объявляя об участии в будущей президентской кампании, Путин отчасти ограничивает этот путиноцентризм. Вполне возможно, он совершенно серьёзно считает себя независимым интеллектуалом и ведёт соответствующим образом.

Почему отказывать в этом президенту? Во всяком случае, диалог с самим собой в этой стратегии просматривается. Как просматривается и дзенская игра с пустотой, возможно, воспринятая через дзюдо. Путин очередной раз не хочет формулировать ответ на вопрос: Who is Мr. Putin? Это не только приём, позволяющий остаться невидимым и невредимым для натиска, но и шанс для того, чтобы выиграть в очередном раунде диалога со случайностями, подобрать своему «Я» новое воплощение. При этом Путин не хочет оказаться в положении лжеинтеллектуала, который не может сформулировать ни одной проблемы без Путина.

В соответствии с логикой лакановского психоанализа, Путин, которого мы знаем, совпадает с тем Путиным, который знает самого себя. Однако Путин не хочет ограничиваться этим знанием, не хочет жить в мире, который невозможно представить себе без Путина. В противном случае он действительно окажется в этом мире: там, где ему по-настоящему не найдется места. Увы, этот опыт невозможно воспроизвести. К диалогу со случайностями, который ведёт глава государства, не допущены ни соратники, ни советники. Мир без Путина — абсолютная привилегия самого Путина, и это положение дел не слишком смахивает на демократию.

Не меньшей проблемой является то обстоятельство, что мир без Путина непредставим для его оппонентов. Путиноцентризм — главный психоз интеллектуальной среды: Путина ненавидят, но жить без него не могут. В свою очередь, проблема президента в том, что он сознательно хочет быть не просто «независимым интеллектуалом», а, по Пушкину, «единственным европейцем». То есть единственным, кому позволено жить без Путина. Рано или поздно эта установка придёт в конфликт с его же собственными планами создать Запад в «отдельно взятой стране».

Как бы то ни было, Путина ни в ком из нас нет. Интеллектуалы это должны понимать лучше других.

Николай Проценко

Постоянный адрес новости: eadaily.com/ru/news/2017/09/26/andrey-ashkerov-putin-snova-ne-hochet-otvechat-na-vopros-who-is-mr-putin
Опубликовано 26 сентября 2017 в 14:42
Все новости
Загрузить ещё